Но еще при подходе к тюрьме услышал он шум, как будто на карнавале Рио-де-Жанейро на непутевой планете по имени Земля. Вне себя и весь горя всеми киловаттами злобы вбежал Минт в тюрьму и бросился к глазкам. И, о, боже, или, о, ужас, его глазам предстали картины веселых вакханалий и всяческих соблазнительных сладострастий между секами обоего пола, сплетавшимися по пространствам и объемам камер.
Пришел он в такой гнев и так стал вопить, что, наверное, звездные пираты в окрестности ста парсеков поспешили подальше убраться в страхе.
— П-а-чему?! Кто смел?! Немедленно! Разгоню! Я! Я! Я!
Долго никто из минтов и минтиков не смел и слова сказать в оправдание. Наконец, когда пауза между воплями стала достаточно длящейся, выступил старший из минтов и, заикаясь, сказал, что все было сделано в лучшем виде, что он самолично проверял содержимое камер по самым наидостовернейшим М — и Ж-признакам и...
— Так почему же, черт разрази Галактику, они опять перемешались?
— О, хер, — сказал старший из минтов, — они проносят в тюрьму М — и Ж-траву и меняют пол.
— Обыскать всех до последней складки кожи, до сокровенной щелки тела, до нитки одежды.
И стали минты обыскивать всех узников, и все проверяли, и всюду пальцем шевырялись, и все нитки прощупали, и всякими аппаратами просвечивали.
Но все оказалось бесполезным. Двухсеки оказались такими изобретательными, что как ни кричал Великий Минт, как ни составляли инструкции и регламенты доктора обыскных наук, прибывшие с ним, все равно, каждую ночь тюрьма превращалась в бразильский карнавал, и так там было весело, что многие из честных и добросовестных двухсеков стали даже завидовать развеселой жизни обвиняемых, подозреваемых, задерживаемых, подсудимых, подследственных, осужденных и прочих клиентов гостиницы тюремного типа, как приказал называть тюрьму Великий Минт, а некоторые так специально стали совершать всяческие предосудительные и даже осудительные поступки, например, показывать язык или кулак тени Великого Минта, либо плевать или сбивать с ног приехавших с ним докторов тюремнологии, только чтоб попасть в эту веселую «гостиницу».
А потом и хуже дело пошло. Стали замечать, что входили по вечерам на дежурство в тюрьму дубаки с плечами в полторы покосившихся саженей, а по утрам выскакивали из нее минтовочки в узеньких юбочках на туфельках-колокольчиках с несколько помятыми лицами и следами явно неуставных ночных трудов.
И еще больше, и безмерней гнев охватил Великого Минта на этих двухсеков, которые смелость имели не покориться мощи его криминалистических установок и установлений. И приказал он не сеять, не убирать, и даже не замечать М — и Ж-травы, а за нарушение установил невыносимые наказания.
Тут уж все двухсеки в душе возроптали и тайком стали в ночных горшках, в садовых вазах, в потайных горных ущельях еще с большим усердием растить свои любимые травки, и ни новые репрессии, ни новые зоны, тюрьмы и новые режимы не могли эту заразу остановить. Последний камень огорчения в истерзанное сердце Великого Минта бросил сам Верховный Двухсек, у которого Великий Минт, будучи в