себя ли он дома, и в самом ли деле к нему приехала Настя. «Твою мать», шептали побелевшие губы...
Оглядываясь в поисках хоть одного знакомого предмета, он уцепился взглядом в кровать... и тут застыл в третий раз.
— Привет, дядь Толь, — хрипло сказала Настя.
Она лежала в постели — свежей, перестеленной новым бельем (дядя Толя заметил это не сразу, а чуть позже).
Ее роскошное тело изогнулось в белом одеяле, как тигр в снегу на китайских картинах. Интимный уголок, гладко выбритый, розовый, как у младенца, блестел искринками влаги. Тонкая рука изящно подпирала голову с коротко подстриженными волосами, крашенными в цвет спелой вишни. Изобильные, как и раньше, груди свисали пухлыми носами...
— Насть... Настюх...
— Не бойся. Снимай это сальное угробище и иди ко мне.
Она раздвинула ноги, распахнув влажную пещерку. Щеки и уши ее горели, но дядя Толя этого не заметил.
Полминуты или больше он стоял на месте, силясь что-то сказать.
Потом бухнулся к ней. Нырнул, как в омут, в розовое изобилие грудей, бедер и живота, захлебнулся, забарахтался в нем, облепляя шелковое тело слоями лихорадочных поцелуев...
— Ну вот. Ну вооот, — тянула Настя, морщась от щекотки. — Только осторожней, ладно? Понимаешь, так получилось, что я вот до сих пор — абсолютно невинное создание. Я еще никогда этого не делала...
Через пять минут дяди-Толина кровать скрипела, как портовый кран.
— Аааа... ааа... — стонала Настя, стараясь попадать в такт.
Счастливый дядя Толя пылко, щедро, неистово-благодарно долбил ее, заглядывая во влажные Настины глаза, как преданный пес.
Та улыбалась и подмахивала ему, стараясь не морщиться от боли и от запаха, который все-таки стоял в комнате, как она ни проветривала ее...
— Але, Марин? — шептала она потом в трубку, гладя по голове дядю Толю, дремавшего у нее на груди. — Марин, я щас не могу говорить. Я в Магадане. В Магадане!... Да так, был у меня тут один должок... Завтра вылетаю. Что? Нет, не одна. Со мной полетит друг. Правда, он еще об этом не знает... Все, Мариш, не могу говорить. Цём...