тянулась его истерзанная серой беспросветностью дней натура. Конечно, Лесная Колдунья не могла быть Эвридикой, анемичной красавицей из царства мёртвых. В блаженные минуты апофеоза в ней клокотало что-то изумительно звериное, будто вольная рысья душа просвечивала сквозь её смуглую кожу языками неукротимого пламени. И только воплощению Орфея могли принадлежать эти никогда, даже в самые жаркие моменты, не закрывающиеся, всегда устремлённые в лицо любимой тёмные глаза; решительные, но в то же время мягкие, как воск, руки; крепкие, играющие матовыми бликами луны, бёдра.
Когда на них не оставалось ничего, кроме тонкого белого браслета на лодыжке Колдуньи, начиналось второе действие — самое изящное, самое тонкое с точки зрения эстетики, но и самое продуманное. Иной раз Бархат с содроганьем пойманного с поличным вора обжигался искрами взгляда Орфея или спотыкался об озорное выражение глаз проказницы Колдуньи. Но всё происходило настолько стремительно, что испуг Бархата быстро проходил. Продолжая созерцать, он шепотом убеждал себя в том, что ему, мол, показалось, что это просто расшатанная нервная система. То же самое происходило и в следующий раз: он ловил их взгляды, точно доверчивых бабочек, летящих на свет его души, пугался, но тут же успокаивал себя тем, что этого просто не может быть, что ему показалось. К вспышкам томления и испуга, которое обычно сопровождало второе действие, он вскоре привык настолько, что уже просто ждал их с извращенным нетерпением истинного эстета.
Фантазия Орфея не знала границ. Лесная Колдунья во всём следовала за ним, и лишь когда тот подавался изнеможению возбуждения, вырывалась вперёд, придумывая что-нибудь необычное, вряд ли способное возникнуть в быстром, но весьма прямолинейном мужском сознании. Бархату такие моменты нравились особенно. Казалось, что Орфей исчезал окутанный объятьями, поцелуями и ласками партнёрши, как личинка плотным панцирем куколки. В такие моменты на сцене царствовала гибкая спина Колдуньи с тонким пунктиром позвоночника посредине и овальные ягодицы, налитые неизбывной королевской грациозностью. Всё остальное время Орфей, уподобившись Пигмалиону, лепил из любовницы причудливые, почти немыслимые, но великолепные в своём совершенстве фигуры. Особенно Бархату нравилось, когда Орфей придавал Колдунье позу виолончели, держа одну руку на её затылке, другой — лаская нежную розовость между доверчиво распахнутыми ногами; смычок заменял ему собственный рот, алчно впивающийся в сосок одной из грудей. Впрочем, вряд ли авторство этой композиции всецело принадлежало Орфею, — нечто подобное Бархат видел в Эрмитаже, в зале Родена.
В третьем акте актёры отбрасывали разум. Ни о каких фантазиях не могло быть и речи. Подчиненные Её Величества страсти, они сливались в одно существо, которое смущало, потрясало и влекло Бархата. Смущало его то, что одна из составляющих этого существа носила явно мужские черты. Потрясало сила, сквозившая в каждом движении этого существа, неукротимая, дьявольская сила, сравнимая разве что с лавиной Везувия. Влекло Бархата ясное ощущение того, что он такой же, как это существо, точнее его составляющие — чуткий, нежный, решительный, проказливый, сильный, мягкий, сообразительный и абсолютно естественный.
Как только кончался третий акт, гас