закоулка, где хранились неприкосновенные запасы жалости. Он побрел через поляну, задумчиво срывая разноцветные головки цветов и разгоняя разнообразную насекомную братию.
Шелест трав, сплетенный с совершенными соло птичьих трелей, успокоил его окончательно, и когда на краю поляны он оглянулся к Ариане, не сменившей позы ни на миллиметр, но словно таявшей от отчаяния и зноя, он просто сделал едва уловимый жест, будто зная, что ей этого будет достаточно.
— Ничего не понимаю, — самому себе прошептал Бархат, окончательно смирившись с тщетностью всех своих усилий, и лег на траву рядом с Арианой, оставив руку в глубинах ее взмокшего содрогающегося лона.
Прошло не менее получаса с того момента, когда, забравшись в самые дебри пышного кустарника, они занялись тем, чего хотелось Ариане, и что Бархат решился ей подарить из чистосердечного милосердия. Он делал все правильно — так ему, по крайней мере, казалось. И поначалу исследовательское рвение, подогретое важностью и благородством миссии, помогло ему. Не спеша, как вдумчивый доктор, он совершенно раздел трепещущую Ариану («И когда она успела так набраться? Что ж ее трясет так то?») и терпеливо, шаг за шагом, как предписывалось проводить предварительные ласки (плохо пропечатанные копии сексуальных руководств к тому времени были уже прочитаны им и всей мужской половиной прогрессивного студенчества от корки до корки), стал осваивать податливое тело Арианы. Как упорный бродяга, как будущий отец соц-реализма, путешествовавший по родной стране от села к селу, от города к городу, он скользил по Ариане от мочки уха к бьющейся жилке на шее, от впадинки у горла к покатому плечу, от запястья к локтевому сгибу, от ямочки пупка и просторов живота к крошечному соску (груди тринадцатилетней девочки рядом с пышной развитостью всего остального провоцировали на сарказм; на Бархата же накатил приступ умиления, поднявший еще выше бушевавшие в нем волны жалости). В какой-то момент он поймал себя на том, что не различает, чем, собственно, он касается Арианы — пальцами ли, языком ли, и только тогда понял, что его прикосновения и даже легкие прикосновения губами к едва покрытому пушистой порослью лобку, заставлявшие содрогаться ее тело, как земную поверхность чрезвычайно близкий удар грома, не отзываются в нем самом ни единым дуновением желания. Он и в самом деле был доктором ее желания, братом милосердия, ни в коем случае не испытывающим ответной агрессии страсти, которой все его естество сопротивлялось как выворачивающему внутренности святотатству.
С удивлением и испугом он бросал иногда взгляды вниз, к своему паху, каждый раз отмечая там полный штиль и безразличие к происходящему. Между делом ему вспомнился Понтий Пилат: член устранился от происходящего и без сомнения умыл бы руки, если бы они у него были. Ничто не будоражило, ничто не трогало Бархата. Не возбуждало даже самое смелое из его продвижений, даже к вагине Арианы (сама мысль о том, что к ней никто до сих пор из плотских побуждений кроме, может быть, самой Арианы, не прикасался