Все. Рассказала, какой вы. Какой вы классный, замечательный, чудесный-чудесный, и как им не стыдно про вас такое говорить. Что вы мне как отец и как друг. Я им все рассказала, как есть.
— А они что?
— А они переглядывались и смеялись. Ничего, я все равно им все рассказала. Пусть знают. Вот. — Даша выпалила это на одном дыхании. Она запыхалась. — А вы... не смейте мне тут огорчаться, ясно? Вы меня поняли или нет? — Она подошла ближе к Геннадию Петровичу и вдруг обняла его. Геннадий Петрович задрожал.
— Что ж ты, Рапунцель, грудью на амбразуру... за такую старую развалину, как я? — пытался шутить он, закусив губу.
— Не смейте такое про себя говорить. Вы мой самый-самый лучший, самый родной, — она ткнулась ему в щеку и вдруг поцеловала его. Потом еще, еще и еще, приговаривая — Не смейте. Не смейте. Не смейте...
Геннадий Петрович терпел, стиснув зубы, потом не выдержал и ответил ей.
Его губы нащупали бархатную кожу лба, щекотнули бровь и спустились к глазам. Секунда — и он покусывал горячую щеку и крылья носа, еще секунда — и губы прилепились к губам, и сквозь них протекли жгучие языки, и сердце ухнуло вместе куда-то вниз, как во сне.
Когда они прервались, искусав и излизав друг друга, красные, мокрые и одуревшие, Геннадий Петрович вдруг понял, что сейчас самое страшное, что может быть — слова, и нельзя допустить, чтобы они прозвучали.
— А... — раскрыла было рот Даша, но Геннадий Петрович залепил его поцелуем, яростно всосавшись в соленые горячие губы, и сжал Дашино тело, прилепив его вплотную к себе. Даша трепетала и шаталась, и он вместе с ней. Она отвечала ему, влизываясь в него бурно и неуклюже, как молодая овчарка.
«Вот теперь нужны слова», думал или чувствовал он, и губы его шептали в такт лизаниям: — Даша... Дашенька... нежная, добрая, чистая моя... Слова закрашивали происходящее в благородный цвет, усыпляя совесть. Вылизав Дашу с шеей и ушами, затискав ей талию до хруста в спине, Геннадий Петрович понял, что они уже не смогут остановиться. «Можно» — шепнул ему какой-то чертяка-суфлер, и Геннадий Петрович, похолодев, потянул с Даши кофту.
Даша не сопротивлялась, обмякнув послушной куклой, и вскоре на ней был один только лифчик, медленно, в такт поцелуям сползавший с грудей. «Я сплю», думал Геннадий Петрович и ревел от счастья, «мне снится» — и тыкался в ложбинку больших наливных шаров, прямо-таки огромных для девочки шестнадцати лет, и шлепался щеками о мягкие сметанные половинки, и прикусывал губами сосок, твердый, соленый, с большим стыдным ореолом, как он и думал...
Лифчик валялся на полу. Голая по пояс Даша стояла, запрокинув назад голову, а Геннадий Петрович сидел на краю кресла, держал ее за бедра в джинсах и терзал ей соски — один и другой, по очереди, сосущими, жалящими, щекочущими лизаниями, от которых Даша вздрагивала, как зверь. Закрыв глаза, она раскачивалась, позволяя Геннадию Петровичу стащить с себя джинсы, залапать и затискать ей бедра,