идёшь. И, не дыша уже почти, восходишь во храм по шатким ледяным ступеням. И замираешь на скрипящей плахе.
Изысканным червонным серебром замёрзшее дерьмо блестит, играет, и молча тундра смотрит на тебя мерцающими белыми глазами.
Спасенья нет. Куда-то вниз летит — к чертям собачьим! — рвущееся сердце, и слабая дрожащая рука несмело гладит круглый лёд застёжки:
Вот ты спускаешь ватные штаны. Сжимаешь зубы: И Полярный Ветер тебя за яйца тёплые берёт ладонью ледяной и крепко держит.
И в этот бесконечный судный миг всё прошлое пройдёт перед тобою предсмертным расплывающимся сном. И запредельный необорный хлад оледенит такой тоскою душу!..
И ты прошепчешь: «Господи, помилуй» — в морозную дымящуюся мглу.
* * *
О невозможнейшая из невозможных любовей моих! Никогда: Н-никогда я тебя не увижу! — возвышенно-горестно думал нетрезвый Иван и глотал он при этом нетрезвые горькие слёзы, — Я целую — в преступной м-мечте! — твою рыжую лилию, ту, расцветшую мне лишь однажды: О-о! Н-ненаглядная, бля, ты моя!
Так вот стилем высоким — не низким! — декламировал горько нетрезвый Иван в пустоте дребезжащей вагона. Плыл, качаясь, вагон — между ночью небесной и тундрой заснеженной плыл он, в этом космосе окоченевшем между чёрной равниной и белой равниной. Плыл вагон, и в его пустоте дребезжащей плыл Иван всё на север, на север, на север.
Плыл Иван и подробности ночи вчерашней вспоминал и глотал он при этом нетрезвые горькие слёзы. Плыл Иван по последней, по крайней железной дороге, за которой уже ничего — только тусклая тундра да вечные льды. Из Когалыма он плыл в Уренгой.
Когалым, Уренгой: О варварские эти имена, ханты-манси-пермяцкие такие — песец пролаял вас, проверещала векша, провыла-просвистела вас пурга. И кто уже заглянет в ваши души, поруганные спиртом и железом, ранимые и мягкие, как мох? Кто вам подставит добрые колени, чтоб в них уткнуться грустной тёплой мордой? Кто вас потреплет нежно по загривку, навеки верность зверя полюбив? Увы, уже никто: Но после всех судов — Последних, Страшных — после войн священных Господь наш Иисус вас назовёт и всех зверей и маленьких людей вернёт вам, и в блаженной белой тундре вы вечно будете любить друг друга.
Но, однако, вернёмся к Ивану — чего же он так убивался? О чём горевал безутешно? А бы-ыло с чего:
Вечерком накануне сидели вот так в занесённом по крышу балке. Пили чай — говори-или. Подвывала тихонечко вьюга. Выпить нечего — ску-ушно ребятам. Тут-то Ванечку бес и попутал. Как? А так, значит:
Му-урка приходит — ры-ыженькая такая, ми-илая, сла-аденькая — ла-астится. Вот бы Ване сказать ей: нет, мол, Мурка, и всё — извини, мол. Да Мурке-то — как ей откажешь? Она — вон ведь какая она. Она так прямо — за руку лапкой брала и коготком, коготком — по ладо-они. А глазки у Мурки — не глазки, а о-очи. А в очах-то — исто-ома. А шёпот-то, шёпот: «Ва-анечка: Буты-ылочку: Де-евочки придут: Посиди-им:» Так мурлыкала Мурка. Ко-ошечка она. Сказала — как полизала. И прибавила, как ночевать оставила — губками ухо щекотнула: «Ва-анечка:»
И-и-и — уж Ивану чай не чай. Шарф в зубы, одна