спустив тормоза, был уже близко, и Георгий азартно радовался черноте, ждущей его. «Прими мою жертву, прему-у-у-удрый старец», горланил он нараспев; «все, что имею!», орал он на всю набережную, — «все, все, ВСЕЕЕ!!! — хрипел он, швяряя сумку в волны — и, не удержав равновесие, полетел туда вслед за ней.
Последнее, что он помнил — зигзаг фонарей, отпечатавшийся на сетчатке, как на фото с плохой выдержкой.
... Очнулся он невесть где. Его колотил озноб, жестокий, как отбойный молоток. За стеной слышалась чья-то перебранка. «Откуда я знал, что у него малярия?» — разобрал Геогрий. И еще: «Почему в этом ебанутом вытрезвителе, блядь, нет хотя бы медсестры?...»
... Второй раз он очнулся уже в больнице, которую сразу же опознал: антураж постсоветской палаты нельзя было спутать ни с чем. В палате никого не было. Рядом с ним на полу лежала его сумка. Задрожав, Георгий нагнулся к ней...
Все ее содержимое было на месте: влажная, свалявшаяся одежда и кулек с купюрами, почти не намокший. Только с одной стороны сквозь маленькую дырку просочилась вода, и на бумаге, в которую была обернута пачка, Григорий увидел кляксу расплывшихся чернил. В ее завихрениях угадывался профиль бородатого старика.
«Старец Нерей приложил печать», горько думал Георгий.
Ему было лучше: пьянь выветрилась, озноба не было, и он видел всю историю последних своих дней ясно, без миражей и тумана. Колоссальный идиотизм ее не будил в нем ни стыда, ни злости: его мозг напоминал белый лист бумаги, чистый и холодный, и все в нем было ясно и стерильно, как в больничной палате.