настолько, что стали колыхаться при ходьбе. Это было красиво, но очень непривычно: Аямэ никак не могла осознать, что у нее теперь тело, как у матери, и подолгу стояла перед большим бронзовым зеркалом, взвешивая ладошками свои новые взрослые груди. Рафу ласкал их, наминая крепкими требовательными пальцами, как мать наминала рисовое тесто; это было приятно до слез, и после такого массажа Аямэ чувствовала, как ее груди наливаются тугим щекотным соком.
Другое новое было — сны.
С самого начала новой жизни Аямэ ей стали сниться удивительные сны о море. В них она путешествовала, как рыба, по сказочным пучинам, по небывалым подводным селениям и княжествам. Ничего из этих снов она не запоминала, кроме чувства сбывшихся чудес, не покидавшего ее и по пробуждении.
Она понимала, что эти сны рождены рассказами Рафу и впечатлениями от моря, но все равно верила, что путешествует во сне по глубоким пучинам, недоступным простым смертным.
Однажды ей приснился совсем другой сон.
Это случилось в ночь после Великого Наказания. Во сне Аямэ лежала, нагая, у рыжих камней и слушала прибой (она частенько проделывала это и наяву).
Солнце пригрело ее, и на горячую кожу иногда сыпались холодные и жгучие, как искры, брызги волн, бьющихся о камни.
Ее тело переполняла щекотная томность, набухшая в сосках и в лоне: хоть Аямэ и излилась, но Наказание было таким жестоким, что в глубине тлели угольки неутоленной похоти. После всего, что было, она стыдилась просить Рафу о ласках...
Вдруг Аямэ вздрогнула. Ей показалось, что на нее заползли холодные змеи.
Открыв глаза, она громко закричала: к ней подобрался огромный осьминог. Его щупальца оплели ей руки и ноги, и она билась, обезумев от ужаса, глядя, как его ужасный рот приближается к ее лону — все ближе, ближе и ближе... Щупальца скрутили ей соски, вросли в них, как корни, обволокли все тело Аямэ — и огромный рот всосался в распахнутое лоно. Беспомощная Аямэ была в его власти.
Она надрывалась, выла, звала на помощь — но разум ее мутился, и связки не смыкались от ужаса, отвращения и от влажного, мучительного сладострастия, пронзившего ее тело сверху донизу — сквозь соски и лоно к сердцевине, к жаркой глубине утробы. Осьминог пожирал ей лоно, глодал и обсасывал его, и холодный, как водоросль, язык проник внутрь Аямэ, в ее влагалище и дальше, дальше, в самую глубокую из глубин, где не бывал даже Рафу, и вылизывал ее изнутри влажным холодом...
Это было хуже, чем боль, хуже, чем любая пытка; хуже, чем смерть. Аямэ проваливалась в пучину ужаса и наслаждения, которое было тем мучительней оттого, что она знала, что погибает, что осьминог пожирает ее, и что скоро, совсем скоро ее не будет, она исчезнет, растворится без остатка в этой влажной пасти...
Она проснулась от своего крика. Рядом лежал Рафу.
— Тебе что-то приснилось, Аямэ?
— Ыыыы... — выла она, вцепившись ему в руку. Если бы его не оказалось рядом, она, наверное, сошла бы с ума.
Она не рассказала Рафу