не заслуживает ни слова, как и любой мужчина, который с презрением относится к любовному комфорту своей жены, — он будет постоянно мямлить о своей любви, но едва ли воспользуется своей кочергой, чтобы разжечь мой огонь.
— Ты становишься шаловливой девочкой, — когда-то очень давно говорила мне мама, обнимая и целуя меня, но в этом ее порицании была хотя бы сопричастность, а с Филиппом была лишь скука и непонимание в его душе. Разговаривать с ним о любовных шалостях считалось грехом, хотя в этом я нахожу ни что иное, как проявление желания, которое, если его подавлять, лишь глубже пускает корни. Это же сама любовь, когда у меня во рту чей-то язык скользит по моему языку, это любовь, когда мои груди горят, а соски твердеют под ласкающей их рукой.
Вчера вечером я сидела с Ричардом на кушетке. Он поцеловал меня в губы, его рука блуждала по моим грудям, ощущая их вес и выпуклость. В какой-то миг его рука нырнула мне под юбку, и он пробормотал, какие у меня округлые бедра.
Я сама во грехе, но может это лучше, чем быть во смятении? Я и раньше вела себя с ним довольно вольно, в ту же последнюю ночь в нашем доме, перед отъездом, я разрешила ему себя раскрепощенно поцеловать, дала ему распустить мои панталоны — чтобы потом оттолкнуть его, и, собравшись с силами, убежать наверх, к моему цветущему вечными надеждами брачному ложу, где меня снова ждали презрение и даже оскорбления. Разве у меня и правда, как говорит Филипп, «грубый и бесстыжий язык», тогда как в моих жилах закипает горячка страсти? Или же я должна быть холодна как мрамор, и молчалива как церковная крипта?
В юности меня никогда не упрекали, когда я говорила развратные слова, лежа в постели или на сеновале в загородном доме. И были искры, когда смешивалась любовь и вожделение, и были они сладкими и опьяняющими, как старое шампанское. Помню, там, на лужайке в сумерках, мой кузен Эдвард овладел моей сестрой Аделейд. И нас заметили, — не сомневаюсь, что нас видели глаза, следящие из дома. И я тогда же упала рядом, и один из тех, кто ожидал этого момента, стащил с меня панталоны. Взгляд Аделейд заворожил меня, когда мы обе кончили и втянули мужское семя в свои жадные норки.
— Теперь ты получила урок, — сказала мне той же ночью мама, хотя и притворилась, что ничего не знает о том, что произошло на теплой летней траве.
У Филиппа для подобного нет воображения. Мне вообще не следовало ему рассказывать все свои истории.
— Все это были просто любовные игры, Филипп, — объясняла я. Он, впрочем, не слушал и отворачивался. Во время таких моих разговоров его член брал стойку, — не всякий раз, но всегда вызывая мое изумление. Интересно, ревновал ли он меня ко всем моим детским обнимашкам и ласканиям? Думаю, нет. Его высеченные в мраморе, хладные идеи о непорочности