бешеный ритм секса, первого публичного секса в моей жизни. Мне было весело, умопомрачительно жарко и вкусно. Меня будто выкупали в лакомстве, на которое я облизывался, как мальчишка на витрину, — и я барахтался в нем, как во взбитых сливках, перемазывался и хлюпал блаженной липкостью губ, выедавших меня, как нежные каннибалы.
Ви скакала, упираясь мне в плечи, трясла сиськами, подлетавшими до небес, насаживалась на меня с размаху и морщилась, когда вдавливалась в меня глубинным мясом:
— Так глубоко... еще никто... ааа!... где такой дрын отрастил?... — хрипела она, размазываясь пиздой по мне. Мы запутались в ее широкой юбке, свалились со стула, ушедшего глубоко в землю, и еблись на траве, истоптанной ногами и колесами. Трава пахла бензином, и волосы Ви, когда я зарывался в них, тоже пахли бензином. Я долбил Ви, толкая ее по земле, и вскоре загнал ее под фургон, и Ви выгнулась, корчась под моими толчками, и уперлась рукой в колесо... Она пищала, закатывая глаза, выгибала сиськи кверху и пускала пузыри, — но я уже не мог выдержать:
— Аааа... — Вкусность ее тела, тугого, молодого, жадного, как тысяча зверей, вскипела во мне, и в паху натянулась резина сладкой боли, набухла, разрослась до предела, до черной дыры в теле и в мозгах...
— Нууу... — стонала Ви, забрызганная с ног до головы. — Ну ты и... Не мог уже?... А ну давай... давай... — она стала раком и подставила мне свою пизду, и я теребил ее, мял и тискал, как липкого зверя, а Ви хрипела и бодала макушкой колесо.
Я не понимал, кончает она или нет, и вообще ничего не понимал: во мне разлилась бездонная пустота, горьковатая от звериного секса на людях, и я не знал, кто я, что делаю и что чувствую. Когда все кончилось, я услышал из фургона, где были Тесак и Китти, надрывный стон-мяуканье...
Ви, судя по всему, была так же измучена, как и я. Не помню, что мы делали после секса, о чем говорили, как простились; помню только, что я дополз к себе, вытянулся в своем спальном мешке — и провалился в лиловую пропасть без дна, звеневшую цикадами и комарами...