ним внутри, встречая чужие взгляды. Ее бесстыдство было острым, как боль, и она растравляла его, глядя на себя в витринах.
Ей сигналили, улыбались, что-то говорили, и она улыбалась в ответ. Было уже совсем светло, и на улицы вышел, как казалось, весь город.
— Что ж, — сказала сама себе Юля. — Сама ты никогда не решилась бы на такое. И никогда больше не решишься. А сейчас... лови впечатления, пока ЭТО с тобой происходит.
Она понимала, что в глазах прохожих была шлюхой. Не в каком-нибудь ужасном смысле, а в простом, буквальном. Шлюх здесь, видно, любили и уважали — Юля не встретила ни одного осуждающего взгляда. Конечно, никто не мог гулять голышом по городу, кроме самой отчаянной и безбашенной шлюхи.
Юля никогда не думала о себе так, но... она поняла, что ее жгло так больно и сладко. Она сейчас была шлюхой. Она никогда трахалась, но... Непреодолимый барьер, отделявший ее от секса, вдруг пропал. Она была ближе к сексу, чем любой в этом городе. Она и была ходячим сексом, — потому-то ей и улыбались.
Она вдруг поняла, что ей говорили мужчины, хоть не знала ни слова по-французски. Они ее нанимали. Они приглашали ее потрахаться.
И вот этот бородатый месье, выросший у нее на пути, наверняка делает то же самое.
Он улыбается ей. С виду симпатичный. Годится ей в отцы. Глаза добрые, располагающие. И она перед ним — голая...
Юля вдруг похолодела.
Она была голая посреди города, она испытала невозможное, — но она все равно похолодела оттого, что вдруг допустила ЭТО. Просто допустила, что она может согласиться.
Не согласилась, а только МОЖЕТ согласиться. Просто может, и все. Это возможно...
Ни от кого и ни от чего, кроме нее, это не зависит. Никто не принудит ее, если она откажет. Никто не осудит, если она согласится.
И никто не узнает...
Юля жалобно улыбалась бородачу. В ушах у нее шумело, как перед обмороком.