до своей постели и снова плача упала на подушки лицом и по-видимому, в хорошем подпитие отключилась.
Мне так показалось, по крайней мере. Но она не спала, она просто лежала, убитая горем и вдрызг пьяная на своей в каюте той постели. Она чувствовала меня стоящего в дверях спиной и молчала.
Я боялся, что нашей любви пришел конец. Я стоял и смотрел на ее кругленькую попку в узких с большими вырезами на стянутых туго
пояском почти черных бедрах от загара ног полосатых купальника плавках. Лежащую ягодицами вверх и оголенную, из-под, заброшенной
подолом вверх рубашки. При падении на постель длинной белой распахнутой на полненькой искусанной моими зубами девичьей груди.
Я смотрел на ее кругленькие загоревшие женские аккуратненькие до самых маленьких ступней Джейн ножки. Лежащие на той в углу каюты девичьей постели на вытяжку. Постели, первой нашей тогда любви. Любви в коралловой той лагуне песчаного атолла. Посмотрел со скорбью и жалостью на растрепанные и разбросанные Джейн смоляного цвета вьющиеся змеями волосы. Разбросанные, теперь по подушкам и закрывающим ее миленькое личико с полненькими девичьими губками, миленьким носиком и ее теперь презирающие меня красивые наполненные любовью, презрением и ненавистью к любимому ее черные, как сама теперь моя смерть глаза.
Джейн обняла подушки своими в широких рукавах той белой длинной рубахи загорелыми до черноты девичьими руками. Я думал, она крепко спала и ничего уже не слышала.
Я так хотел прижаться к ней сейчас. Хотя бы к ее тем миленьким полным черненьким от загара девичьим молодым двадцати девятилетней латиноамериканки красотки ножкам. Но не мог. Не мог из-за вины, которая была на мне. И я был так, или иначе виноват, виноват, в том, что выжил.
— «Милая моя Джейн!» — думал сейчас я — «Только искупление исправит мою вину перед тобой! Только искупление!».