и подушки, как в титьки своей ночной богини любви, шепча ей пьяным еле связанным голосом слова преданной и безудержной любви. Еле двигая немыми от перепоя и снадобья сладострастника еще нецелованными губами и языком и распустив по наволочкам свои липкие противные слюни. Сопя, как паровоз, страстно пыхтя, Рафаэль, совершенно не умеючи целовал, ту ее как бы этого Марфы голую Иудейской кобры красивую полную женскую грудь. Он никогда не был еще по-настоящему с женщиной, это было видно, а ему этого сейчас ой как хотелось. И он тыкался сладострастника и развратника пьяными в слюне теми немыми приоткрытыми мокрыми от слюней губами в те под собой сдавленные своими голыми руками подушки. Истекая по плечам и спине скользким мокрым в ручейках едким потом, он ерзал на своем том торчащем под собой детородном члене и был в полном хмельном беспамятстве и был обречен, обречен той ночью на расправу от руки этой самой Иудейской кобры.
Марфа рассказала Фэне, как, все тогда, подготовила для его казни. Она снова вернулась быстро на свою в доме кухню, достав тот чайный разнос, с кухни своего дома, и порывшись в своем домашнем сундуке мешок с витиеватым рисунком и узорами по верхнему краю с веревочной прочной плетеной косичкой тесемкой, для завязывания его сверху. Из серой грубой холстины под его в будущем новоявленного ассирийского полководца Олоферна отрубленную голову. Точно как в библейском том рассказе.
Как достала из своего личного колюще-рубящего арсенала монолитовки тот нож. Орудие его будущего убийства. Большой кривой, похожий даже на ассирийский меч разделочный кухонный обвалочный мясницкий секач, острый, и заточенный как бритва и тяжелый. Накрыв его кружевной шелковым белым платком, и все это внесла в спальню на том чайном разносе и поставила рядом на стоящий там же маленький такой же резной прикроватный столик. Прибавила света в керосиновой лампе, была давно уже за полночь, и света все равно было маловато в спальне. Занавесила еще плотнее черные как пологи в шатре полководца ассирийца шторы на всех спальни окнах, когда он уже опять лежал без сил, но по-прежнему еще не кончивший, и совершенно без каких-либо здравых чувств и человеческого сознания. Мокрый и скользкий лоснящийся от света керосиновой лампы от своего льющегося по его худосочному молодому телу ручьями вонючего пота. Как змей ползучий или еще противней червь трупный опарышь в дохлятине.
Противный и поганый. По пояс укрытый тем, поверх его вспотевших тоже голых Чернобольского лжегероя задницы напряженных в траханье под собой постели ягодиц, покрывалом. Наслаждаясь любовью с той своей теперь роковой любовной постелью и подушками. Трахал до изнеможения, ту деревянную и резную старинную большую под невысоким деревянным потолком в доме спальни на деревянных резных ножках постель. Лоснясь от едкого вонючего и скользкого любовного пота, под единственной зажженной Марфой монолитовкой, повешенной в углу комнаты керосиновой лампой, в ее спальне, слабо сквозь бред пьяного плавающего непонятно где в ночи злосчастного